Альберт Санчес Пиньоль - Золотые века [Рассказы]
— Будьте снисходительны к этому человеку. Стук колес лишает сил даже самых отважных вояк.
Граф — мне кажется, что он был именно графом, но я могу и ошибиться, потому что мы все в поезде обращались друг к другу по имени, — спал богатырским сном. Он удобно расположился на стуле, положив ногу на ногу, его тело обмякло, а офицерская фуражка почти касалась груди. Когда его разбудили, я почувствовал себя так же неловко, как Шампольон[33], нарушивший священный сон фараонов.
— Это поистине наполеоновский маневр, мой генерал, — заявил он и только потом понял, что ему просто хотели представить новичка, а не интересовались его мнением. Тогда граф издал нечленораздельное „ух-ум“, поднялся на ноги и приветствовал меня кивком головы. У него был настоящий финикийский нос и коровьи глаза. Мне кажется, что, несмотря на его улыбку, он ненавидел меня за мое вторжение в их мир, и в дальнейшем мы почти не разговаривали.
Как раз в эти дни какой-то из кланов туземцев, которых мы еще не успели до конца приручить, взбунтовался против власти империи. Мятежный район находился на расстоянии двух тысяч километров по железной дороге. Палец генерала очертил на карте довольно обширную территорию, и этот простой жест сам по себе уже служил профилактической мерой против разрастания конфликта. Главнокомандующий сначала изложил в общих чертах информацию о ситуации на фронте, а потом попросил меня высказать свое мнение. Я горел желанием очутиться на передовой и наивно поинтересовался, сколько же времени мы будем ехать туда. Когда мы приедем на поля сражений?
— Огромным препятствием для нас является несовершенство здешних железных дорог, — заметил один из присутствующих.
Генерал скорбно кивнул головой.
— В вас говорит ваша молодость и горячность, но необходимо иметь в виду трудности на пути прогресса, — сказал другой, и в голосе его — по непонятным для меня причинам — прозвучал укор.
Их реплики показались мне приметами тайного заговора с целью скрыть от меня какую-то информацию. Позабыв о приличиях, я продолжал настаивать на своем вопросе, пока один из присутствующих наконец не сдался и не ответил с оттенком раздражения в голосе: дней через тридцать, никак не меньше. Целый месяц! Верные нам войска находятся в далекой провинции, а генерал, которому предстояло ими командовать, приедет только через месяц. Я так опешил, что, наверное, на моем лице появилась гримаса удивления, но, если это и случилось, никто и никогда не припомнил мне ее.
Мне стоило большого труда приспособиться к нашему распорядку дня. Благодаря моему чину я был избавлен от всех обязанностей, кроме одной — посещать ночные совещания: генерал предпочитал планировать маневры именно в это время. Иногда по телетайпу приходили сообщения с последними новостями о конфликте. Ночью генерал уточнял расположение полков на карте и просил нас высказывать свое мнение. Это было его единственное занятие, и на самом деле ничего больше сделать он не мог. Порой с ним случался один из тех приступов, которые нас так пугали, и его веки начинали медленно опускаться. А еще иногда он обозначал на карте боевых действий какую-нибудь точку и восклицал: вот здесь, да, да, именно здесь располагается piéce de résistence[34] противника, в этом нет никакого сомнения. Мне казалось невероятным, что, находясь в вагоне движущегося поезда на расстоянии сотен километров от фронта, кто-нибудь мог угадать намерения варварских орд, кочевавших с места на место. Однако мне следовало быть очень осторожным — как мог я, юнец, только что покинувший стены академии, перечить живой легенде отечества. Мне никогда не удалось понять, какими мозгами он обладал — гения или первобытного человека. Мне никогда не удалось понять, получил я возможность наблюдать за исключительно тонким умом современного Макиавелли или передо мной был бездарный представитель военной аристократии. Генерал никогда не высказывал никаких желаний и не раскрывал своих секретов. Правда, за обедом ему очень нравилось устраивать странные диспуты: он определял порядок выступлений и самолично вел дебаты, умело сдерживая страсти и направляя диспуты в русло изящной словесности. При этом генерал никогда не выражал собственного мнения, а лишь бросал перчатку своим сотрапезникам. Взглянув на одного из офицеров, он, к примеру, задавал риторический вопрос: „Вечен ли спор между искусством и наукой, между пороком и добродетелью?“ На следующий день тема казалась полной бессмыслицей: „Вы являетесь сторонником бельгийской френологии или вавилонской астрологии?“ Порой контроверза требовала значительной подготовки: „Принимая во внимание блестящее вступление, которым Клаузевиц[35] предваряет свой труд, можем ли мы предположить, что из этого человека мог получиться прекрасный гражданский архитектор?“ Иногда зачин отдавал изысканной антропософией: „Если предположить, что отчеты исследователей безупречны, каков, по вашему мнению, был Промысел Божий в момент создания пигмеев, проживающих ныне в тропических зонах Африки?“
Генерал даже написал на эту тему небольшое эссе и отправил его в Рим. Он поддерживал переписку с Итальянским королевским географическим обществом, и, как мне стало известно, некий Минискальки-Эриццо[36], знаменитый ученый, весьма гордился своей дружбой с ним. Что же касается вклада генерала в науку, то мне его высказывания всегда казались несколько туманными, и он не слишком преуспел в этой области. Кроме жарких споров, в нашей жизни не было ничего — только безбрежные и довольно скучные равнины, как будто наш поезд стоял на одном месте. На протяжении долгих недель мы видели лишь глину — если дождь лил как из ведра, то она превращалась в жидкую грязь, если ливень прекращался, земля немного подсыхала. Но вот однажды утром я заметил, что паровоз свистел с особой силой. За окном виднелись какие-то скалы, поезд преодолевал один поворот за другим, поднимаясь вверх по склону. Я старался не думать о пехотной дивизии, командование которой поручил мне генерал. Что можно сказать людям, в течение долгого времени лишенным руководства? Будет ли у меня моральное право наказывать взбунтовавшихся солдат, если я встречу таковых? Мне казалось, что я не имею ни малейшего права призывать их к порядку, и это меня очень смущало.
Поезд въезжал в город медленно, словно кит, по ошибке выплывший на мелководье. Нас окружили тысячи солдат, не соблюдая никакого строя. Я незаметно проскользнул на небольшой балкон первого вагона, где уже стоял генерал, и занял место рядом с ним. Если бы солдаты захотели растерзать нас, им бы это не составило никакого труда, но я чувствовал себя обязанным защищать генерала до последнего вздоха. Я посмотрел на нашего героя краем глаза: на лице его был написан покой — так выглядят великие люди, когда им угрожает смертельная опасность. Но вдруг какие-то непривычного вида солдаты поднесли к поезду странные горшочки и поставили их перед нашим балконом. Я далеко не сразу понял, что это были пленные варвары, которые за неимением стягов слагали к нашим ногам свой мед. В этот момент раздались победные кличи, и тысячи винтовок поднялись в воздух. Генерал сказал мне на ухо:
— Вы знаете, что пигмеи Минискальки-Эриццо тоже собирают мед? Обратите внимание на сие этнографическое совпадение.
Он хотел добавить еще что-то, но тут вдруг какой-то голос прокричал проклятия в наш адрес с ужасающим акцентом. Я быстро нашел в толпе мятежника. Им оказался выходец из Азии, одетый в вонючие шкуры, который мог бы сражаться как на нашей стороне, так и на стороне врага. В это мгновение я также понял, что не все крики „Ура!“ были искренними, сей факт доказывало наступившее сейчас молчание.
— Где ты был раньше? Где ты был? — рычал солдат; произношение выдавало в нем жителя пограничного района. Никто его не поддержал, но ни один голос не возразил ему. Перед нами теперь стояли не солдаты, а толпа, охваченная плохо сдерживаемым гневом. Никогда мы не оказывались так близко от мученической смерти, никто в этом не сомневался. Но именно в эту минуту веки генерала начали закрываться. Волна нежности и ощущения собственной вины нахлынула на чернь.
— Где мы? — прозвучал вопрос, направленный в пустоту.
— Генерал, мы на фронте, — прошептал я, содрогнувшись. Между тем азиат, осмелев, уже поднялся на балкон по лесенке. Вполне вероятно, что он собирался пронзить генерала своим штыком, но тот обнял солдата за шею и прижал его голову к своей груди.
— Не плачь, сын мой.
Естественно, солдат разразился рыданиями.
Наш главнокомандующий обладал исключительной способностью сначала занимать выжидательную позицию, а потом брать на себя ведущую роль, или наоборот, но мне кажется, что эти переходы не являлись результатом принятых заранее решений. На следующий день по его приказу мы пустились в обратный путь через весь континент. До нас дошли сведения о том, что другая империя, более разложившаяся, чем наша, объявила нам войну, и присутствие генерала считалось совершенно необходимым. Через тридцать два дня, когда спорная территория была уже потеряна для страны, мы прибыли на место катастрофы. На протяжении последних километров повсюду было видно брошенное оружие и военная техника. Наше поражение не вызывало ни малейших сомнений. Через некоторое время поезд окружили косяки пехотинцев. Мне показалось, что среди них были и дезертиры, которые останавливались и, изменив свой маршрут, следовали за поездом, пока у них хватало сил. „Генерал, генерал, генерал“, — стонали они неизвестно почему. По прибытии нас встретили больные тифом, калеки, чей вид казался плодом больного воображения, сумрачные призраки. Никакой Марат не позавидовал бы участи этих людей. Мне вспоминается, что генерал, стоя, как всегда, на своем балкончике, сжимал кулаки в бессильной ярости. Солдаты увидели эту легендарную фигуру, веки которой опускались все ниже, и их охватили угрызения совести. Более того, у меня создалось впечатление, что они просили у него прощения за причиненную боль. Одна и та же мысль родилась во всех головах: „Ах! Если бы наш старый генерал, наш главнокомандующий, оказался здесь с самого начала, несчастья можно было бы избежать“. Генерал обнажил голову. Остатки армии опустились на колени вслед за ним. Никогда мне не доводилось созерцать столь вдохновенной молитвы.